С днем освобождения Ростова-на-Дону!

С днем освобождения Ростова-на-Дону!

Традиционно 14-го февраля поздравляю всех с днем освобождения Ростова и приглашаю почитать основанный на семейных преданиях рассказ "Могильщик"

*Рассказ опубликован в сборнике "У обелиска"

Могильщик

Ему часто снилось, как он лежит, придавленный со всех сторон ледяными окоченевшими телами, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, но даже в жутком кошмаре он не мог представить, что все это случится на самом деле.

Ваня Кочетов, девятилетний сын кладбищенского сторожа, жил с матерью на отшибе, в маленькой хате на краю хуторского кладбища. Крохотное оконце Ванюшкиной спаленки смотрело прямо на ряд почерневших, покосившихся крестов. Приглядывать за могилами было некому. Отец ушел на фронт осенью сорок первого, но с июля сорок второго, после того, как части 339-й стрелковой дивизии оставили свои позиции у Матвеева Кургана и откатились под валом перешедших в наступление немцев аж к самому Краснодару, от отца не было ни слуху, ни духу. Мать, как могла, подновляла оградки, Ваня рвал бурьян и колючий татарник, буйно цветущий на могилах, громким шепотом читал полустертые временем и непогодой надписи. Читать про себя он пока не умел. Немолодого, грузного и одышливого учителя немцы убили прямо на пороге школы. Хоронил его еще Ванькин отец. Когда немцы вернулись во второй раз, небольшое кладбище заметно разрослось. Фашисты расстреляли семью, прятавшую у себя раненого советского бойца – убили всех, не пожалев ни женщин, ни стариков, ни детей, а солдата – едва державшегося на ногах от потери крови – повесили. С месяц он провисел на раскидистых ветвях ореха прямо под окнами бывшего сельсовета, пока не лопнула, не выдержав тяжести тела, веревка. Хоронили солдата тайком, ночью, рядом с остальными девятью казненными. Тут не было ни креста, ни имени. Чтобы невысокий, насыпанный слабыми женскими руками холмик не затерялся, в изголовье прикопали небольшой валун. Теперь, когда все завалило снегом, он пышным сугробом приподнимался над ровным белым кладбищенским саваном.

Ваня шмыгнул носом, вытер верхнюю губу рукавом полушубка и принялся веником обметать от снега крест рядом. Здесь лежал Мишка Чеботарев.

Мишка не был ему другом. У Вани вообще не было друзей.

Однажды, когда война еще не началась, а они только оканчивали первый класс, Мишка за полночь постучал в окно Ванюшкиной спальни и попросился остаться у него до утра. Они сидели на кровати под одним одеялом, рассказывая друг другу страшные истории про чертей и нечистую силу. Ваня даже подарил Мишке карточку Чкалова, вырезанную из районной газеты. Но на следующий день, когда радостный Ванюшка несся на уроки, Мишка поймал его в балке за ериком и, затащив в кушери, потребовал, чтоб Ванюшка ни слова никому не говорил о том, где Мишка провел ночь, и даже не думал подходить к нему в школе. Карточку Чкалова он сунул растерявшемуся Ване в карман. Догадаться было нетрудно: Мишка на спор вызвался переночевать на кладбище, но струсил, и не хотел, чтобы кто-нибудь знал о его позоре. Ваня молчал, но карточку Чкалова спрятал надолго в стол. Она напоминала ему о Мишкином предательстве. Больше года прошло, прежде чем он снова нашел ее, чтоб опустить в Мишкин гроб. Пусть Мишка побоялся ночевать на кладбище. Пусть испугался насмешек. Ваня помнил, как бесстрашно смотрел Мишка в черное дуло немецкого автомата. Это Мишкина семья прятала у себя раненого бойца.

Обозначив могилу, Ваня бросил веник на землю и присел под крестом, глядя в начавшее темнеть небо. Нужно было собраться с мыслями, прежде чем рассказывать Мишке последние новости. По району ходили страшные слухи. Городские, приезжавшие на хутор менять домашнюю утварь на хлеб и картошку, шепотом повторяли «Змиевская балка», и мать крестилась, в ужасе закрывая рот платком. Ваня и сам толком не мог сказать, что же случилось там, в Змиевской балке, и от этого становилось только жутче.

Все еще не зная, как начать, Ванюшка снова шмыгнул носом и вздрогнул, когда рядом вдруг скрипнул под чьими-то шагами сминаемый наст. Раздалась невнятная немецкая ругань, и из-за крестов появился фриц – денщик немецкого офицера, разместившегося в хате бывшего хуторского атамана. Денщик был пьян и брел от могилы к могиле, путаясь в ногах и чуть не падая. Ванюшка замер, забыв дышать. Немец прошел было мимо, да остановился, пошатываясь, у крайнего креста. Бормоча что-то сквозь зубы, он приподнял полы шинели. Звякнула пряжка расстегиваемого ремня. Ванюшка задохнулся от ужаса, мигом вскочив на ноги. Волна ненависти захлестнула с головой, в глазах поплыли цветные пятна. Немец охнул. Поднял руку к лицу, и рухнул вдруг замертво.

Ваня сделал шаг, другой. Немец лежал, не шевелясь. Подойдя совсем близко, Ваня увидел ноги в обоссаных штанах и лужу крови, натекшую в снег там, где фриц ткнулся лицом в сугроб.

Сломя голову Ванюшка бросился в хату. Влетел, забыв обтрусить снег с валенок. Рухнул на лавку у печи, стягивая с головы материн пуховый платок.

– Мама, я фрица убил, – выпалил он, прежде чем она успела хотя бы нахмурить брови.

Мать бросилась к нему, встряхнула за плечи.

– Где? – требовательно спросила она, и Ваня слабо махнул рукой, показывая в окно.

Она выскочила вон, как была, в одной поддевке и чувяках, а Ваня медленно завалился набок. Его бросало то в жар, то в холод, а комната плавно кружилась перед глазами.

До самого нового года он метался в горячечном бреду, повторяя: «Мама, мама я убил фрица» – и мать плотнее прикрывала дверь в спаленку. Немцы то ли отступали, то ли стягивали части к Сталинграду. По дорогам шли нескончаемые колонны солдат, грохотали гусеницами танки. В первых числах января в хуторе расквартировались румыны. Мать перебралась в Ванину комнатушку, и они теснились на одной кровати, как будто Ванюшка снова был маленьким и боялся спать один.

Фриц и вправду умер, но только спустя три дня – от инсульта. Так сказал немецкий фельдшер. А тем вечером он сам поднялся на ноги, сломав обветшавший крест, и ушел, пошатываясь, прочь. «Не может быть!» – думал Ванюшка, лежа на постели и слушая, как красиво поют битком набившиеся в залу румыны. Он не знал, что случилось в тот вечер на кладбище, но твердо верил – это он, Ваня Кочетов, сын кладбищенского сторожа, убил фрица. Убил так же верно, как если бы выстрелил в него из отцовского нагана. Ваня места себе не находил, вновь и вновь вспоминая, как охнул и поднял руку к лицу фриц, но мать не хотела даже слышать об этом, а выйти на двор, поделиться с Мишкой, он пока не мог – не держали ноги. Зато в дверь часто заглядывал маленький, чернявый, похожий на цыгана румын Пеша. Он играл со скучающим Ваней в шашки и на ломаном русском языке рассказывал страшные румынские сказки. Мать поджимала губы, глядя на это вдруг зародившееся приятельство, но не говорила ни слова. Пеша будто не замечал материного молчаливого неодобрения, ходил за ней по пятам, помогая во дворе и на кухне.

На ноги Ваня поднялся только под Рождество. Робко выглянул за порог своей комнатки. На материной кровати всхрапывал румынский солдат, другой беспокойно ворочался на полатях. По всей зале были раскиданы чужие вещи, на столе – разложен походный несессер. Толстый румын в одних подштанниках стоял перед зеркалом и кисточкой мылил двойной подбородок. На кухне громыхала посудою мать – варила кутью на вечер. Ванюшка тихонько шмыгнул мимо, сунул ноги в валенки, подхватил полушубок и выскочил на крыльцо. Зажмурился от яркого, слепящего солнца.

– Ванья! – крикнули от сарая.

Хекнув, Пеша вогнал топор в колоду и принялся подбирать наколотые дрова. Ванюшка вытер слезящиеся глаза кулаком, продел руки в рукава полушубка. Снега навалило еще больше. В воздухе, искрясь, тихо кружили редкие снежинки.

– Далеко не ходи, – сказал Пеша, поднявшись на крыльцо с охапкой дров, – и шапку надень. Холодно.

Ваня открыл захлопнувшуюся за спиной дверь, и румын кивнул благодарно.

Ваня и не собирался ходить далеко. До Мишкиной могилы, не дальше.

Он осторожно спустился с обледенелого крыльца и бегом, чтоб не увидела мать, помчался по двору до угла дома. Прошел мимо пустого свинарника, пересек вытоптанный солдатскими сапожищами палисад и толкнул калитку, ведущую на кладбище. Та скрипнула, но не стронулась с места. Снаружи ее подпирал плотный слой слежавшегося снега. С тех пор, как Ванюшка слег, тропинку на кладбище никто не чистил. Он еще чуть-чуть постоял у калитки, но когда мороз начал жечь уши, развернулся и побрел назад. У сарая Пеша все так же колол дрова. Только теперь он как-то по-особому, зло вгонял топор в полено. Поминутно оглядываясь, Ванюшка поднялся на крыльцо, зашел в сени, принялся обметать снег с валенок.

– А ты что здесь делаешь? – мать вышла из кухни, вытирая руки о передник. – А ну марш в хату! Горе мое.

Ваня хотел было спросить, отчего Пеша стал такой злой, но увидев, как хмурится мать, побоялся. Скинул полушубок на сундук и юркнул в дверь. Толстый румын все еще брился у зеркала. Тот, что спал на полатях, сидел теперь за столом, чистя пистолет. Увидев Ваню, он взял его на мушку и сказал: «Пуф! Пуф!».

Румын у зеркала расхохотался, едва не порезавшись опасною бритвой, а тот, который храпел на кровати, поднял встрепанную макушку, обведя комнату осоловелым взглядом. Ванюшка пулей метнулся за занавеску, прыгнул в постель и накрылся одеялом с головой. Сердце мучительно сжалось, и Ванюшка вдруг понял, что Пеша никогда уже больше не придет играть с ним в шашки.

Через три дня Пеша пропал без вести, а на четвертые сутки его нашли вмерзшим в лед у самого берега Дона.

Румыны ушли из хутора в двадцатых числах, фрицы эвакуировались еще раньше. Где-то совсем уже рядом грохотали советские пушки. В день отъезда, когда на площади у бывшего сельсовета еще собирался обоз, в хату постучался дед Мирон – старый казак, в девятнадцатом году ушедший в армию Деникина воевать с красными и вернувшийся вдруг с немцами спустя двадцать с лишним лет.

– А я к тебе, Настасья, – сказал он, присаживаясь на табурет и кладя на стол серую каракулевую папаху.

Мать вытолкнула Ванюшку из залы, плотнее прикрыла дверь в спаленку. Он схватил с тумбочки стакан и, залпом выдув всю воду, приложил к стене слушать.

– Ты, наверное, не помнишь, а я тебе годовалой еще на коленках качал, пока ты мене за бороду дергала.

Мать молчала. Дед крякнул. Ваня живо представил себе, как он широченной ладонью оглаживает окладистую бороду.

– Отец твой дюже хороший человек был. Разумный, работящий. Недаром его при советской власти комиссары дважды раскулачивали.

Снова повисла долгая пауза. Было слышно, как громко тикают в зале ходики.

– И мужа тваво я тоже помню. Добрый казак, хоть и за красных воевал. Он тогда годами как ты сейчас был?

– На год старше, – наконец ответила мать. – Чего тебе надо, старый? Говори уже, не томи душу.

Дед снова крякнул.

– Немцы уходют. Кличут с собою всех, кто не хочет под коммуняками жить. Ты баба молодая еще совсем, красивая. Мальчонка, вон, у тебя большой уже. Мужа тваво на войне убило. Уходи отседова. Не будет тут тебе жизни без него. Ведь тебе родная мать на порог не пуска…

– Петр жив, – сказала мать глухо, перебив деда на полуслове.

Снова оглушительно затикали ходики. Наконец, скрипнула по полу отодвигаемая табуретка.

– Ну, тогда пойду я, – сказал дед Мирон, поднимаясь. – Не проклянешь?

– Сам помрешь, старый, – ответила мать. – Недолго тебе осталось.

– Сколько? – спросил дед сиплым шепотом.

– Сколько на роду написано… Иди уже, не гневи бога.

Хлопнула, закрывшись, дверь, и Ванюшка отнял стакан от стены. Тронул языком пересохшие губы и налил еще воды из кувшина.

Мать на хуторе называли ведьмою.

Ваня помнил, как отец кружил ее, подхватив на руки, приговаривая ласково: «Ах ты ведьма, ведьма моя» – и мать хохотала, обняв его за шею и запрокидывая голову. Пока отец не ушел воевать, Ваня часто забирался к нему на колени и просил: «Расскажи про голод, тятя. Как ты мамку хоронил?»

– Дело было, братец, о тридцать третьем годе. Недород был, засуха, – принимался рассказывать отец. – Голод пришел страшный. Кору с деревьев ели. Люди мерли как мухи, только успевай хоронить. И зима была холодная, лютая. – Здесь мать обычно приходила и тихонько садилась за стол рядом. – Сперва костры палили, чтоб могилы рыть. Потом совсем сил не осталось. Ни хвороста собрать, ни заступом ударить. Стали складывать покойников в сарай, вон туда, – показывал отец в окошко. – Я ходил сперва за покойниками присматривать, да потом ноги отказали. Опухли с голодухи. Стали как тумбы. – Взгляд отца затуманивался, пальцы принимались теребить бахрому на скатерке. – И вот лежу я как-то на кровати. Есть уже не хочется… Ничего уже не хочется, помереть только. И тут хлопает дверь и заходит из сеней кто-то. Глядь, а там мать твоя сидит на лавке у печки. До синевы бледная. Вся к ней прижалась, греется. – Здесь рука отца находила и сжимала материну ладонь. – Вы чего, говорит, меня к покойникам снесли? А у самой зуб на зуб не попадает от холода. Я гляжу и глазам не верю. Ее ж отец в сарай на салазках привез мертвую, когда у меня еще ноги ходили. Тут я, конечно, поднялся. И печь протопил, и мать твою как смог растер, под верблюжье одеяло спрятал… До весны она хворала. Думал, не выживет. – Отец крепче сжимал материну ладонь. – Тоненькая была как тростиночка, слабенькая. Шестнадцать лет, совсем девочка. А когда выходил, ее мать родная, бабка твоя, на порог не пустила. Мы тебя схоронили уже, сказала. С того света не возвращаются. Ну и взял я ее за себя, хоть и был уже старый бобыль. – И мать прижималась щекою к отцовской руке.

Следующим утром, еще затемно, их разбудил рев мотоциклетных моторов. В дверь заколотили, и Ванюшка вскочил на постели, принявшись спешно одеваться. Когда он выглянул в залу, комната была полна фрицев. На груди у них болтались бляхи полевой жандармерии. «Шнелля! Шнелля!» – кричали они, указывая автоматами на выход. Мать накинула зипун, бросила Ванюшке полушубок и, пока он продевал руки в рукава, а ногами пытался попасть в валенки, намотала ему на голову пуховой платок, завязала узлом на груди.

Они вышли в ночь, освещенную ярким светом фар. По всему хутору слышался лающий немецкий говор, брехали рвущиеся с цепи псы. Из сарая, где хранился отцовский инструмент, вышел фриц с ломом и заступом. «Шнель! Шнель!» – кричал другой, толкая Ванюшку с матерью дальше по улице, к школе и сельсовету.

Когда всех собрали на площади, Ваня дрожал от страха и холода. Бабы тихонько выли, старики молчали угрюмо, а ребятня была слишком напугана, чтобы реветь в голос.

– Казаки! – крикнул немец в кожаном блестящем плаще, выходя под свет фар. – Немецкая армия засщищайт вас от красная чума! Вы – рыть окопы для немецкая армия!

Развернувшись, он сел обратно в машину. Свет фар скользнул по толпе, и, взрыкнув мотором, автомобиль помчался по дороге на райцентр. В толпе зашептались, а фрицы, стоявшие в кольце охранения, принялись подталкивать людей дулами автоматов. Впереди шли двое с фонарями, освещая дорогу. «Наши, видать, совсем близко… окопы рыть… ни свет, ни заря… лишь бы живыми отпустили», – слышались отовсюду обрывки тихих разговоров. Мать притянула Ванюшку поближе к себе.

– Беги, Ваничка, – шепнула она ему на ухо, – как только можно будет, беги!

Ванюшка отшатнулся, с ужасом взглянув на мать. Горло перехлестнуло до невозможности вздохнуть. На глаза навернулись слезы.

– Мама, – еле выдавил из себя он.

– Ты будешь жить, – сказала она с какою-то истовой верой. – Я знаю, ты будешь жить.

Их гнали не долго – до той самой балки за ериком, где Мишка отдал Ванюшке карточку Чкалова. Выстроили шеренгой на склоне, раздали с десяток лопат. «Арбайтен!» – крикнул автоматчик, снимая оружие с предохранителя. Боязливо оглядываясь через плечо, люди принялись разгребать снег. Кто лопатами, кто просто руками. Мать подтолкнула Ванюшку к самому краю балки, поставила впереди себя, придерживая за плечи. «Мама, мама» – повторял Ваня, понимая, что случится в следующую минуту, и не зная, как это предотвратить.

Когда треснула, разорвав ночь, первая автоматная очередь, мать с силой швырнула его вперед, и он кубарем покатился вниз по склону.

Ему часто снилось, как он лежит, придавленный со всех сторон ледяными окоченевшими телами, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой, но даже в жутком кошмаре он не мог представить, что все это случится на самом деле.

Когда очереди смолкли, ночь наполнилась плачем и стонами. Щелкнул один выстрел. Другой. Немцы шли, методично добивая раненых. «Мама, мама, мама» – все так же шептал Ваня, пытаясь выбраться из-под груды еще теплых, истекающих кровью тел. Он должен был сделать это. Он мог. Нужно было только увидеть их снова. Посмотреть со всею силой ненависти, точно так, как он взглянул на того фрица на кладбище. Чтобы все они сдохли.

Платок сполз с его головы, снег насыпался за ворот, остудил лоб. Опираясь на что-то мягкое и едва не теряя сознание от ужаса происходящего, он поднялся, наконец, на ноги и увидел черные силуэты в ярком свете мощных фонарей.

– Сдохните, гады! – закричал он, срывая связки. – Сдохните все!

Луч фонаря метнулся к нему, заставив зажмуриться. Раздался смех, а потом вновь застрочила автоматная очередь.

Ваня медленно опустился на колени.

Он сделал это.

Тело убитого фрица скатилось ему под ноги. Вниз, едва не падая на крутом склоне балки, бежал солдат в белом маскхалате.

- Жив! – крикнул он, подхватив Ванюшку на руки. – Жив!

6767
18 комментариев

при всём уважении, я лучше в любви и в хорошей компании день проведу, чем буду читать военную рассказы ЧТОБЫ НЕ ЗАБЫТЬ КАК ДЕДЫ ВОЕВАЛИ.
Нынешние события прекрасно мне напоминают, за что наши деды сражались.

14

С днем казни Чикатило

8

Летом прошлого года тоже Ростов освобождали, или наоборот захватывали. Тут как посмотреть.

7

Да, я тоже об этом подумал.
На правах перевоспитавшегося военного псевдоисторика скажу, что при даже очень поверхностном знакомстве с историей вы просто охуеете от дат. И через какое-то время будете отмечать знаковое историческое событие каждый день в году...
Такова истина. А вообще, как бы это ни звучало, я бы временно ввел мораторий на празднования и поздравления в связи с любыми военными событиями. Ну, пока не одержим окончательную победу и не завоюем Млечный Путь. А то как-то глупо в середине матча отмечать годовщины прошлых рекордов...

поздравляю

2

Спасибо!

1

Наверно стоило уточнить в названии поста, о каком именно Ростове идёт речь.

2